— У белочки гнездо тут, вот она, бедняга, и боится, что суслик обидит маленьких. Значит, буря и ей вреда наделала. Ай-ай-ай! — И он уже забыл и о белке и о суслике, встал на сиденье и начал пересчитывать сбитые деревья. — Сотни две пало, не меньше. Вот беда! — И крикнул: — Но, Ларька, но!
Арбойта — такой зелёный и маленький хуторок в горах и стоит он в такой лощинке, что я заметил его, когда Ларька уже ткнулся носом в околицу перед первой хатой.
За кустом бузины, где-то рядом, заржал конь, и девушка-алтайка запела ему песню:
— Как поёт, а? — шепнул мне Кардымов. — Коня любит всей душой, сразу видать — хорошая девчонка… А ну, не запутайся в гриве, милая певица! — крикнул он. — Открывай ворота!
Девушка выглянула из-за куста, смутилась. Опустив голову, закрыв глаза рукавом, она распахнула ворота. А когда мы проехали, сказала, смеясь:
— Здравствуйте, дядя Кардымов! А бригадира дома нет, он в бане. Только сейчас пошёл. Часа два будет бить себя веником и кричать на весь хутор.
— Скажи ты! Не повезло. Как быть? Может быть, завтра? — спросил я.
— Подходяще! Пойду шепну мужикам: пусть топоры вострят. А утром приеду расчищать завал на пастбище и вас захвачу…
В сумерках мы перевалили через сопку, тарантас сам покатился под уклон. Ларьке пришлось лишь сдерживать наш ходок.
— Конь не шагистый, а умница, — заметил Кардымов. — Среди наших-то лошадей — просто профессор.
Я спросил, чем же он отличился. С виду конь как конь, даже чуточку неказист. Гнедой масти, то ли рыжей, то ли бурой, а весь его навис — хвост и грива — совсем чёрный. На левой задней ноге — большая отметина у копыта, похожая на короткий носок из шерсти. Но, правда, сытый, гладкий и, как говорят, в масле, с тёмным блеском на боках и на крупе.
— Перво-наперво — масть хороша: чистой воды гнедко, отлив огненный. Именно масть, а не щерь, что у коровы, или рубашка у собаки. Ходит без кнута, дороги вокруг усадьбы знает хорошо. Сейчас вот заснём, к примеру, он нас чинно доставит прямо на конюшню. И через ручей — в горушку — так подымет, что и не проснёмся: не встряхнёт даже. А скажешь ему: «Ларька! Стой тут», — и остановится.
Ларька, действительно, покосил на нас левым глазом, сильно упёрся в землю передними копытами, шлея врезалась ему в кожу ниже хвоста. И — замер.
— А я что говорил? Во! — с радостью и даже с удивлением произнёс Кардымов, потому что коню было нелегко остановиться на спуске. — Разве не профессор? К тому же, другие бывают норовистые, злые, а этот — добряк. Домой, домой, Ларька!
Ларька тяжело вздохнул и потянул вперёд. Тарантас, пересчитывая обнажённые корни лиственниц, тарахтя и подпрыгивая, покатился с горки.
Кардымов перекинул вожжи из левой руки в правую, сел ко мне вполоборота:
— Был у меня конь под седлом… Чагравый…
— Какой, какой?
— Говорю: чагравый! Ну, бусый, или — ещё сказать — смурый.
Я так и не понял: слова были новые, неслышанные.
— Тёмно-пепельный! С горы с крутой, бывало, спускается и всё ладит сбросить: воздух из груди выпустит, чтобы худей быть, и голову вниз, до самой земли. Надо ему седло на шею спустить, а меня — вверх копытками да на камни. Опять же всё за ногу старался схватить. А это не езда! Распрощался я с ним, взял в табуне халзаного.
— И что вы за слова подбираете, Кардымов?
— Законные! И чего их подбирать, они сами с языка срываются. У коней сорок мастей. И заметьте: именно у коней! Про какую-нибудь клячу или про лошадь и разговора нет. По старой пословице: «Кляча воду возит, лошадь пашет, а конь — под седлом». И в табунах у нас эти сорок мастей почти все имеются, только фарфоровой, крылатой да игреней нет. А халзаный — это сплошь да рядом: любой конь тёмной масти, только с большой залысиной, будто у него на лбу салфетка подвешена. Из того халзаного я бы коня не хуже Ларьки воспитал. Был он податливый: молодой, смелый и с хорошим понятием. Но увидал его зоотехник, облюбовал себе под седло. Начальство! Поперёк-то ему не больно скажешь!
— А кто же Ларьку учил?
— Старый директор. Он тут долго был, только болел всё время, сердце подхватывало. Чуть что — и уже побелеет, как вот эта ромашка. — Кардымов показал на цветок, что одиноко стоял у обочины дороги. — И воздух ловит, ловит, просто задыхается. А человек был доброй души, и дело знал, и всюду старался успеть, только пешком или верхом не мог. Пришёл он как-то ко мне на конюшню и попросил выбрать ему молодого коня: послушного, не крепко шагистого и чтоб без кнута ездить — не любил он ни кнута, ни грубого слова. Человек учёный и старый кавалерист. Я ему Ларьку и присоветовал: ему тогда четвёртый год пошёл. И завязалась у них такая дружба, как у человека с человеком.
— Ну, это вы лишнее сказали, Кардымов!
— Да где там! Запрягу, бывало, Ларьку в этот тарантас, поставлю перед конюшней. Директор выйдет на крылечко и крикнет: «Ларька! Давай сюда! На ферму поедем!» Ларька услышит его голос, встрепенётся, заржёт и подкатит: садись, не ленись! И за это было ему положено три куска сахару. Побудет директор на ферме, станет собираться на усадьбу и опять скажет: «Ларька, домой!» Сядет на всю подушку — рыхлый был мужчина, — вожжи на облучок накинет, и повезёт его Ларька сам — прямо к дому. У крылечка директор снова ему сахару даст да шепнёт что-то на ухо, тот — прямым манером на конюшню. Я его встречу, распрягу и тоже сахару суну: такой мне был дан наказ. Так они и дружили.
Кардымов помолчал, что-то вспоминая, и сказал?
— Помер старый директор в сорок девятом году. И весной отвёз его Ларька в последний раз на дрогах: в Шебалино, на кладбище.
Скучал ли Ларька о своём друге? Вероятно. Всё лето он неохотно ел, подолгу прислушивался — не звучит ли где голос хозяина, и, задрав морду, тревожно и призывно ржал.
А потом смирился: другом ему стал Кардымов. Ларька встречал его, приветливо кивая лобастой головой, и привычно тянулся бархатными губами к карману пиджака, где у конюха всегда хранился для него кусочек сахару…
На долину, горы, тайгу спустилась ночь. Зажглись огни на усадьбе, и в их отблеске серой и узкой полосой убегала вдаль проезжая дорога из Арбойты.
А добрый, теперь уже старый Ларька шёл и шёл под неторопливый рассказ Кардымова, послушно таща тарантас, как в те дни, когда сидел в нём директор…
Рассказы о пятнистых оленях
— Ох, недосуг, недосуг, а так хочется поглазеть на олешек! — сказал Кардымов, погоняя гнедого Ларьку. — Одним глазком гляну — и уеду, а вы уж дальше сами располагайтесь. Но, Ларька, но!
Ларька втащил тарантас на крупную сопку и остановился, поводя ушами.
Его удивило, что на поляне среди лиственниц, над зелёной и высокой травой, торчали сотни насторожённых ушей на тонких точёных головках. И под каждым ухом блестел на солнце чёрный, немигающий глаз.
Олени лежали в траве.
Кардымов свистнул озорно, громко. По тайге пронёсся шорох, как при сильном ветре, и вся поляна вдруг стала красно-рыжая, в белых пятнах. Олени гордо закинули головы и стояли не шевелясь.
Кардымов глянул на меня, карие его глаза загорелись.
— Это тебе не овца либо корова! — сказал он с восторгом. — Те встанут да разомнутся, а эти-то как поднялись? Будто стальная пружина в них. Одним словом — звери.
Он слегка тронул вожжи, Ларька повёз нас прямо в стадо. Олени вовсе не боялись лошади. Они подпустили так близко, что я почти дотягивался рукой до чёрного ремня на спине зверя, до жёлтого пятнистого бока, до тёмного, влажного носа и до серой пушистой груди. Казалось, вот-вот дотронусь я пальцем до шерсти и смогу ощутить тепло упругого, стройного тела. Но так лишь казалось! Рука тянулась, тянулась, от спины до куцего хвоста оленя пробегала дрожь, и он отскакивал в сторону, тревожно фыркая и встряхивая ушами.